Идущий впереди офицер насторожился, подал знак, замер, положив руку на эфес. В шуме шагов ему что-то почудилось – словно бы прошуршала по камням змеиная чешуя. Показалось? Осторожность не помешает. Охранники обнажают оружие, двое осторожно выходят вперед, поднимая повыше факелы. Слушают. Смотрят.
Старческий кашель, потрескивание огня, смех. Женский. Очень тихий и очень мелодичный. Или это журчит вода? В подземельях немало колодцев и родников…
Офицер неуверенно улыбается и делает шаг вперед. Остальные стоят, ждут. Да, это ручей. Берег совсем близко – недаром стало легче дышать. Пахнет влагой и ночными цветами. Что-то тихонько звенит. Мерзавец-слуга небрежно обошелся с бесценным грузом? Не до него. Осталось совсем немного. Скоро они увидят небо, скоро они отдохнут… Отдохнут…
Бешеный порыв ветра убивает огонь. Звуки ударов, стоны, звон, полные ужаса вопли и все тот же смех. Схватка стихает так же стремительно, как и началась. Вспыхивает одинокий факел, высвечивает искаженные старческие лица, золотую россыпь на окровавленном полу, мертвеца в сером мундире. Странные тени на стене, блики на чужих гребенчатых шлемах и опять темнота и шаги, но уже в обратную сторону. Запах лилий, журчанье воды… Я – змея, я волна, я дева, стон любви и гримаса гнева. Я жива, я мертва, я вечна, я стрела, что летит навстречу, я клинок, что вонзится в горло, я смотрю, я пою, я помню… Я ждала этот день, этот день возвращенных Молний…
Неясная тень, она вновь примостилась на перилах самой верхней площадки колокольни. Клочья дыма, вообразив себя облаками, охотятся за меркнущими звездами. День догнал ночь, и пришла весна. Волна разбилась о Скалу, и проснулся Ветер. От весны к осени. От жизни к смерти. От любви к ненависти. От огня к пеплу и от пепла к огню. Лето – не вершина, лето – перевал. Полдень – не солнце в зените, полдень – это расплата. Волна – не забвенье и не измена, Волна – это память…
Мерно шагают по галереям бесполезные стражи, блестят дула мушкетов, орган все еще жалуется и молит, но хор стих – люди не способны петь вечно…
Она ждет, положив подбородок на сцепленные руки; огромные немигающие глаза смотрят в небо, зеленое, как они сами. Осталось совсем немного. Она чувствует это сквозь сухость и грязь, она может уйти, но ей хочется встретить рассвет здесь. Одной. В последний раз.
Ожидание становится наслажденьем, когда оно на исходе. Сотни лет смотреть на эти шпили, ненавидеть и ждать… Те, кто утолял ее жажду, те, кто исполнял договор, разорваны в клочья. Она ощущала их смерть и муку корчащихся в огне стеблей и листьев. Эта боль держит ее здесь, боль, память и ненависть.
Розовые губы слегка улыбаются. Кажется, что зеленоглазая грезит о любви, но она предвкушает иное, оно уже поднимается из глубин, как песня и буря. Тонкая рука нетерпеливо отбрасывает серебристую прядь и вновь ложится на балюстраду. Только ненависть может ждать долго, только ненависть станет песней. Синей песней, рожденной болью, сердцем моря, горечью соли, только ненависть станет песней, ожиданием тоже станет на рассвете из сна и стали, на заре в предчувствии молний, только ненависть может помнить…
Зеленоглазая опустила взгляд в то мгновенье, когда из невзрачного строения в одном из внутренних дворов одна за другой выскользнули несколько стремительных смутных фигур. Не успев ни крикнуть, ни простонать, умерли на галереях часовые, а из предательской ризницы уже валили воины в гребенчатых шлемах, и вместе с ними в Цитадель вступала смерть. Захлебываясь ужасом, в последний раз всхлипнул и замолк орган, и, словно отвечая ему, на колокольне раздался тихий журчащий смех. Реквиемом по гибнущему Агарису.
Люди не могли бы жить в обществе, если бы не водили друг друга за нос.
Франсуа де Ларошфуко
– Так что, вы говорите, они делают? – Графиня Савиньяк рассеянно открыла шкатулку с оленями на крышке и углубилась в созерцание фамильных гарнитуров. Увы, находящихся в полном беспорядке.
– Ждут в Красной Приемной, – с удовольствием доложил седовласый дворецкий и по собственному почину добавил: – Уже час.
– А сколько сейчас времени? – Арлетта близоруко сощурилась. – Пять уже есть?
– Только что пробило.
– Я и не заметила, – соврала госпожа графиня, вертя в руках обрамленный алмазами рубин. – Пусть постоят еще полчаса… Я завершу туалет и… Раймон, граф Валмон пообедал?
– Почти, сударыня.
– Значит, я ошиблась. Мне понадобится около часа. Мятежники подождут, пока графиня Савиньяк выбирает колье.
– Это не совсем мятежники, дражайшая Арлетта. – Стоило его помянуть, и Валмон появился, в очередной раз подтвердив свою репутацию закатной твари. – Это те, кого взволновали известия о съезде дворянства семи не примкнувших к мятежу графств. Старший из ваших старших сыновей назвал бы их людьми дальновидными.
– Зато двое из троих назвали бы трусами. – Арлетта наклонилась над сверкающим клубком, не желая смотреть, как таскают кресло с человеком, в которого она в юности была влюблена. Разумеется, слегка и, разумеется, до встречи с Арно. Изловчившись, графиня ухватила прабабкины сапфиры, стараясь не слышать скрипов и топота. Ей самой, окажись она в положении безногой колоды, чужой взгляд был бы неприятен. И Бертраму неприятен, как бы он ни хорохорился.
Облюбованное колье заупрямилось, намертво сцепившись с порванной пару лет назад золотой цепью. Сейчас Бертрам примется ворчать, что драгоценности следует хранить в предназначенных для этого гайифских футлярах. Жозина с Карой тоже учили подругу беречь вещи, а верный Раймон тридцать с лишним лет пытается привести украшения госпожи в порядок. Только Арно не мучил ее коробочками и шкатулочками. Он просто дарил рубины и янтарь. Когда бывал дома…